Писарь улегся на траву и ничего не говорил. Он был поглощен какою-то тайною мыслью и только угнетенно вздыхал.
Поповский дом теперь походил на крепость, занятую неприятелем. Пока ужинали, дело еще шло ничего, а потом началась уже настоящая попойка. Одной водки было выставлено шесть ведер, не считая домашнего пива. Глухой сдержанный говор во время еды быстро сменялся пьяным галденьем, криком и песнями. Скоро уже ничего нельзя было различить, и каждый орудовал в свою голову. Откуда-то явилась балалайка, и под ее треньканье поднялась ожесточенная пляска. Мужики галдели, бабы визжали, и стонала, кажется, сама земля от этого пьяного веселья. Писарь прислушивался к гомонившей помочи и только покачивал головой. Ну, пусть порадуются на последках, а там уж, что бог даст. Конечно, темный народ и ничего не понимает. Мысль о том, что все отберут, засела клином в крепкую писарскую голову. Ермилыч легкомысленно занят был настоящим и постоянно бегал к помочанам, где и успел порядочно выпить. В последний раз он вернулся в сопровождении писарихи я Арины Матвеевны.
– Испейте чайку, мадамы, а то без задних ног останетесь.
Последним пришел в садик поп Макар, не могший от усталости даже говорить, а попадью Луковну привели под руки.
– Ох, моченьки не стало! – жаловалась старушка. – До смертыньки умаялась. И кто это только придумал помочи!
– А вы наливочки, матушка, – предлагал Ермилыч. – Весь устаток как рукой снимет. Эй, Вахрушка, сорудуй насчет наливки!
– Слушаю-с! – ответил голос Вахрушки неизвестно откуда.
Спускалась уже безмолвная летняя ночь. Помочане разбрелись уже по своим домам. Только издали доносились обрывки пьяных песен, да на Ключевой гоготали сторожившиеся гуси. Поп увел Ермилыча в горницы, а писарь заснул на траве под шумок разговоров в беседке. Когда он проснулся, было уже совершенно темно и только из беседки доносился голос попадьи, рассказывавшей что-то бесконечное. Писарь прислушался. Речь шла о Галактионе и разных запольских делах. Изредка вставляли свое словечко Анна и Арина Матвеевна. Оказалось, что суслонские дамы отлично знали решительно все, что делалось в Заполье, всю подноготную: и про Бубниху, с которой запутался Галактион, и про адвоката Мышникова, усадившего Полуянова в острог из-за Харитины, и про бубновский конкурс, и про банк и т.д.
– Вот так бабы! – изумлялся писарь, протирая глаза. – Откуда только они все вызнали?
– Серафима-то Харитоновна все глаза проплакала, – рассказывала попадья тягучим речитативом. – Бьет он ее, Галактион-то. Известно, озверел человек. Слышь, Анфуса-то Гавриловна сколько разов наезжала к Галактиону, уговаривала и тоже плакала. Молчит Галактион, как пень, а как теща уехала – он опять за свое.
– Гордилась Серафима мужем, – объясняла Анна. – Вот и плачется. За гордость господь наказал.
– И это бывает, – согласилась Арина Матвеевна с тяжелым вздохом. – А то, может, Бубниха-то чем ни на есть испортила Галактиона. Сперва своего мужа уходила, а теперь принялась за чужого.
– Убить ее мало, подлячку. Прежде таких-то в воду бросали.
Потом женщины начали говорить шепотом. Слышался сдержанный смех. Часто упоминалось имя Харитины.
«Ах, проклятые бабы! – начал сердиться писарь. – Это им поп Макар навозит новостей из Заполья, да пьяный Карла болтает. Этакое зелье эти самые бабы! До всего-то им дело».
Дальше писарь узнал, как богато живет Стабровский и какие порядки заведены у него в доме. Все женщины от души жалели Устеньку Луковникову, отец которой сошел с ума и отдал дочь полякам.
– Изведут девку вконец, – говорила попадья. – Сама полячкой сделается, а полячки – злые-презлые. Так и шипят, как змеи подколодные.
– У Стабровских англичанка всем делом правит, – объяснила Анна, – тоже, говорят, злющая. Уж такие теперь дела пошли в Заполье, что и ума не приложить. Все умнее да мудренее хотят быть.
Закончилась эта интимная беседа своими домашними делами, причем досталось на орехи суслонским мужьям.
– Ну, наши-то совсем еще ничего не понимают, – говорила попадья. – Да оно и лучше.
– Куда им! – смеялась Анна. – В трех соснах заблудятся!
Это уже окончательно взбесило писаря. Бабы и те понимают, что попрежнему жить нельзя. Было время, да отошло… да… У него опять заходил в голове давешний разговор с Ермилычем. Ведь вот человек удумал штуку. И как еще ловко подвел. Сам же и смеется над городским банком. Вдруг писаря осенила мысль. А что, если самому на манер Ермилыча, да не здесь, а в городе? Писарь даже сел, точно его кто ударил, а потом громко засмеялся.
– Ай, батюшка, кто тут крещеный? – всполошилась попадья. – Никак посторонний мужчина… ай!
А писарь все хохотал и, погрозив кому-то кулаком, проговорил:
– Вот я вам пок-кажу, прохвосты!
Когда писарь вошел в поповскую горницу, там сидел у стола, схватившись за голову, Галактион. Против него сидели о.Макар и Ермилыч и молча смотрели на него. Завидев писаря, Ермилыч молча показал глазами на гостя: дескать, человек не в себе.
Галактион попал в Суслон совершенно случайно. Он со Штоффом отправился на новый винокуренный завод Стабровского, совсем уже готовый к открытию, и здесь услыхал, что отец болен. Прямо на мельницу в Прорыв он не поехал, а остановился в Суслоне у писаря. Отца он не видал уже около года и боялся встречи с ним. К отцу у Галактиона еще сохранилось какое-то детское чувство страха, хотя сейчас он совершенно не зависел от него.
Из поповского дома писарь и Галактион скоро ушли домой. Оба были расстроены, каждый по-своему, и молчали. Первым нарушил молчание писарь, заговоривший с каким-то озлоблением: