– Потом видно будет, что и как.
– Дешево содержанку хочешь купить, Галактион Михеич.
– Перестань молоть!
Этот деловой разговор утомил Харитину, и она нахмурилась. В самом деле, что это к ней все привязываются, точно сговорились в один голос: чем будешь жить да как будешь жить? Живут же другие вдовы, и никто их не пытает.
– Ну ладно, не будем теперь об этом говорить, – решил Галактион, махнув рукой. – Разве с тобой кто-нибудь сговаривал?
Он опять сел к столу и задумался. Харитина ходила по комнате, заложив руки за спину. Его присутствие начинало ее тяготить, и вместе с тем ей было бы неприятно, если бы он взял да ушел. Эта двойственность мыслей и чувств все чаще и чаще мучила ее в последнее время.
– Ведь вот старики-то прожили век, – думал Галактион вслух, отдаваясь внутреннему течению своих мыслей. – Да, целый век прожили. И худо было и хорошо, а все-таки прожили. Дом не пустовал, беспризорные жены не оставались. Эх, неладно!.. Вот я ехал, Харитина, в степи, а ямщик рассказывает, как у них Николе на бородку оставляют, когда страда. И этого не будет… Все отберут, и никуда не уйдешь. Вот посмотри на меня: по видимости как будто и человек, а в середине уж труха. Я-то первый своему брату купцу животы буду подводить. И самому мне деваться некуда. И другие прочие народы тоже соображают, где плохо лежит. Вон Замараев-то кассу ссуд хочет открывать в Заполье.
– Он уж меня в кассирши приглашал.
– Тебя?.. Ха-ха… Это будет у вас театр, а не ссудная касса. Первым делом – ему жена Анна глаза выцарапает из-за тебя, а второе – ты пишешь, как курица лапой.
– Выучусь.
– Другому чему не научись.
– Тебя не спрошу. Послушай, Галактион, мне надоело с тобой ссориться. Понимаешь, и без тебя тошно. А тут ты еще пристаешь… И о чем говорить: нечем будет жить – в прорубь головой. Таких ненужных бабенок и хлебом не стоит кормить.
Харитина не понимала, что Галактион приходил к ней умирать, в нем мучительно умирал тот простой русский купец, который еще мог жалеть и себя и других и говорить о совести. Положим, что он не умел ей высказать вполне ясно своего настроения, а она была еще глупа молодою бабьей глупостью. Она даже рассердилась, когда Галактион вдруг поднялся и начал прощаться:
– Ты это куда?
– Куда-нибудь надо идти. Не все ли равно, куда ни идти? Ну, прощай, Харитина.
Она молча подала ему руку и не шевельнулась с места, чтобы проводить его до передней. В ее душе жило смутное ожидание чего-то, и вот этого именно и не случилось.
Вечером, измучившись от тоски, Харитина отправилась к матери, где, к своему удивлению, застала Замараева, который уже называл ее сестрицей.
– Вот тятеньки нет дома, значит, я – гость, – объяснил он откровенно.
– Горденек Харитон Артемьич, а напрасно-с.
Анфуса Гавриловна была рада суслонскому зятю. Положим, не из важных зять, а все-таки живет хорошо и родню уважает. Ей делалось совестно за мужа, который срамил писаря в глаза и за глаза. Каков уж есть, – из своей кожи не вылезешь. В малыгинском доме вообще переживалось тяжелое время: Лиодор сидел в остроге, ожидая суда, Полуянова на днях отправляли в Сибирь. Галактион жил неладно, – все как-то шло врозь. А тут еще Харитина со своею красотой осталась ни на дворе, ни на улице. Последнюю дочь Агнию, и ту запорочила Бубниха своим сватовством. Теперь девушке никуда глаз нельзя показать в люди. Она даже похудела с горя и ходила, как в воду опущенная, и пряталась в своей комнатке от чужих.
– Уж эта Бубниха! – удивлялась Анфуса Гавриловна. – И что ей было изводить девушку? Подвела жениха, а потом сама за него поклалась.
– Это она с горя, маменька, – объясняла Харитина. – Ей до зла-горя нравился Мышников, а Мышников все за мной ухаживал, – ну, она с горя и махнула за доктора. На, мил сердечный друг, полюбуйся!
– И не пойму я вас, нонешних, – жаловалась старушка. – Никакой страсти в нонешних бабах нет. Не к добру это, когда курицы по-петушиному запоют.
В другой раз Анфуса Гавриловна отвела бы душеньку и побранила бы и дочерей и зятьев, да опять и нельзя: Полуянова ругать – битого бить, Галактиона – дочери досадить, Харитину – с непокрытой головы волосы драть, сына Лиодора – себя изводить. Болело материнское сердце день и ночь, а взять не с кого. Вот и сейчас, налетела Харитина незнамо зачем и сидит, как зачумленная. Только и радости, что суслонский писарь, который все-таки разные слова разговаривает и всем старается угодить.
– Богоданная маменька, как будто вы из лица сегодня не совсем?
– Ох, тоже и скажет! На што мне и лицо это самое? Провалилась бы я, кажется, скрозь землю, а ты: из лица не совсем!
– Не убивайтесь, богоданная маменька, может, все дела помаленьку наладятся. Господь терпел и нам наказал терпеть. Испытания господь посылает любя и любя наказует за нашу гордость. Кто погордится, а ему сейчас усмирение.
– Это ты на Харитона Артемьича?
– Зачем же-с? Так, вообще-с.
Сегодня Замараев имел какой-то особенно таинственный и загадочно-грустный вид. Он воспользовался моментом, когда Анфуса Гавриловна зачем-то вывернулась из комнаты, поманил пальцем Харитину и змеиным сипом сказал:
– Сестрица, и что я вам скажу.
Затем он оглянулся, подошел совсем близко, так, что Харитина могла убедиться, что он за обедом наелся по-деревенски луку, и еще таинственнее спросил:
– Уж как мне быть – ума не приложу… Ах, какое дело, сестрица!
– Да ну тебя, говори толком! – вскипела Харитина.
– Дело следующее-с, то есть, собственно, два дела-с, сестрица. Первое, что сестрица Серафима подверглась прахтикованному запою.